Татар и Тартара гортанней,
пылает охра берегов.
А плечи полночи - желанней
благоволения богов.
Таврийской ночью на балконе
крепчает красное вино.
Сипит пластинка в патефоне,
жужжжит судьбы веретено.
Воркует Клава ли Шульженко
иль округляет зычно рот
в правах богатых пораженка
Русланова полков и рот? -
Поют. И на балконе снова
так молоды отец и мать!
Но не разнять мне губ для слова,
не дотянуться, чтоб обнять...
А лишь вдыхаю воздух чёрный,
приснясь, к перилам наклонясь.
И вижу с высоты дозорной
сквозь кипарис мелкоузорный
слоистых гор водобоязнь.
Удары волн и ласки пены
отломят от подножья шмат.
Но выше, вдоль речушки-вены,
на полном вдохе Ойкумены,
парит - полвека без измены -
в ночи белеющий фасад...
Родимые до вздрога лица. -
Она тонка и мощен он.
И снится дом с балконом.- Длится
догалилеева страница,
столпов парящих небылица -
балясины, слоны колонн.
Времена винограда
Л.и В.
Вспомним, Лёвка, Кабардинку
на кавказском берегу! -
Я цветную ту картинку
разглядеть ещё могу:
в сентябре вода прохладна,
и посёлок тот - дыра.
Но бурлива и всеядна
юность, бедности сестра.
Два десятка студиозов
у подножия горы
ищут счастья под наркозом
мандаринной кожуры,
где на грядах винограда
длятся сборы пино-гри,
и сплетаются в шарады
мон ами и мон шери,
где и Шурик Андреади,
местный кабардинский грек,
словно тенор на эстраде -
горделивый человек...
Источают лавры мирро
в чёрной полночи двора.
Пахнет каплею эфира
медицинская сестра.
И крахмал её халата
ясно светится впотьмах
где-то там, в пустых когда-то
санаторных теремах.
Раз-другой крутнёшь пластинку -
и несметной уймы лет,
пролетевших под сурдинку,
словно не было и нет.
Стёклышки калейдоскопа,
дрянь - картонная труба.
Но встряхнёшь глазок циклопа -
и с орехами арба
снова грюкнет у подножья
барбарисовой горы,
и блеснёт дельфина кожа
на параболе игры.
Вспомним: нашим был когда-то
край - не месяц и не крест.
Рай советского муската
и фанерная палата
с белизной крыла-халата,
с милосердием невест..